Именно этим и занимались всю оставшуюся часть вечереющего дня и Нолан, и Тимулти, и Келли, и Килпатрик, и Гэррити, и Снелл-Оркни и его друзья. Суть в том, что страной завладела осень, и по всему парку были выкинуты миллионы ярких флагов.

Именно там и нашел их отец Лири.

Но прежде чем он смог что-либо сказать, три из шести летних пришельцев спросили его, не исповедует ли он их.

А уже в следующий момент патер с выражением великой боли и тревоги на лице вел Снелла-Оркни и K° взглянуть на витражи в церкви и на то, как строительный мастер вывел апсиду, и церковь им так понравилась, и они так громко говорили об этом снова и снова, и выкрикивали "Дева Мария!", и еще несли какой-то вздор, что патер вмиг унесся, спасаясь бегством.

Но день достиг апофеоза, когда, уже в кабачке, один из юных-старых мальчиков-мужей спросил, как быть: спеть ли ему "Матушку Макри" или "Дружка-приятеля"?

Последовала дискуссия, а после того как подсчитали голоса и объявили результаты, он спел и то и другое.

"У него дивный голос, — сказали все, и глаза их заблестели, наполнившись влагой. — Нежный, чистый, высокий голос".

И как выразился Нолан:

— Сынишка из него не ахти какой получился бы. Но где-то там прячется чудная дочка.

И все проголосовали "за".

И вдруг настало время прощаться.

— Великий боже! — сказал Финн. — Вы же только что приехали!

— Мы нашли то, что искали, нам больше незачем оставаться, — объявил высокий — грустный — веселый — старый — молодой человек. — Цветам пора в оранжерею… а то за ночь они поникнут. Мы никогда не задерживаемся. Мы всегда летим, и несемся вскачь, и бежим. Мы всегда в движении.

Аэропорт затянуло туманом, и птичкам ничего другого не оставалось, как заключить себя в клетку судна, идущего из Дан-Лэре в Англию, а завсегдатаям Финна не оставалось ничего другого, как стоять в сумерках на пирсе и наблюдать за их отправлением. Вот там, на верхней палубе, стояли все шестеро и махали вниз своими тоненькими ручками, а вот там стояли Тимулти, и Нолан, и Гэррити, и все остальные и махали вверх своими толстыми ручищами. А когда судно дало свисток и отчалило, Главный Смотритель Птичек кивнул, взмахнул, словно крылом, правой рукой, и все запели:

Я шел по славному городу Дублину,
Двенадцать часов пробило в ночи,
И видел я девушку, милую девушку,
Власы распустившую в свете свечи.

— Боже, — сказал Тимулти, — вы слышите?

— Сопрано, все до одного сопрано! — вскричал Нолан.

— Не ирландские сопрано, а настоящие, настоящие сопрано, — сказал Келли. — Проклятье, почему они не сказали раньше? Если бы мы знали, мы бы слушали это еще целый час до отплытия.

Тимулти кивнул. И шепнул, слушая, как мелодия плывет над водами:

— Удивительно. Удивительно. Страшно не хочется, чтобы они уезжали. Подумайте. Подумайте. Сто лет или даже больше люди говорили, что их не осталось ни одного. И вот они вернулись, пусть даже на короткое время!

— Кого ни одного? — спросил Гэррити. — И кто вернулся?

— Как кто, — сказал Тимулти, — эльфы, конечно. Эльфы, которые раньше жили в Ирландии, а теперь больше не живут, и которые явились сегодня и сменили нам погоду. И вот они снова уходят — те, что раньше жили здесь всегда.

— Да заткнись же ты! — закричал Килпатрик. — Слушай!

И они слушали — девять мужчин на самой кромке пирса, — а судно удалялось, и пели голоса, и опустился туман, и они долго-долго не двигались, пока судно не ушло совсем далеко и голоса не растаяли, как аромат папайи, в сумеречной дымке.

Когда они возвращались к Финну, пошел дождь.

Печатается по изд.: Брэдбери Р. Холодный ветер, теплый ветер: Пер. с англ.-М.: Молодая гвардия, 1979.- ("Ровесник", № 3). — Пер. изд.: Bradbury R. The Cold Wind and the Warm: I Sing the Body Electric. Doubleday, N. Y., 1969. c Перевод на русский язык, "Молодая гвардия", В.Бабенко, 1979

ПРЕВРАЩЕНИЕ

"Ну и запах тут," — подумал Рокуэл. От Макгайра несет пивом, от Хартли — усталой, давно не мытой плотью, но хуже всего острый, будто от насекомого, запах, исходящий от Смита, чье обнаженное тело, обтянутое зеленой кожей, застыло на столе. И ко всему еще тянет бензином и смазкой от непонятного механизма, поблескивающего в углу тесной комнатушки.

Этот Смит — уже труп. Рокуэл с досадой поднялся, спрятал стетоскоп.

— Мне надо вернуться в госпиталь. Война, работы по горло. Сам понимаешь, Хартли. Смит мертв уже восемь часов. Если хочешь еще что-то выяснить, вызови прозектора, пускай вскроют…

Он не договорил — Хартли поднял руку. Костлявой трясущейся рукой показал на тело Смита — на тело, сплошь покрытое жесткой зеленой скорлупой.

— Возьми стетоскоп, Рокуэл, и послушай еще раз. Еще только раз. Пожалуйста.

Рокуэл хотел было отказаться, но раздумал, снова сел и достал стетоскоп. Собратьям-врачам надо уступать. Прижимаешь стетоскоп к зеленому окоченелому телу, притворяешься, будто слушаешь…

Тесная полутемная комнатушка вокруг него взорвалась. Взорвалась единственным зеленым холодным содроганием. Словно по барабанным перепонкам ударили кулаки. Его ударило. И пальцы сами собой отдернулись от распростертого тела.

Он услышал дрожь жизни.

В глубине этого темного тела один только раз ударило сердце. Будто отдалось далекое эхо в морской пучине.

Смит мертв, не дышит, закостенел. Но внутри этой мумии сердце живет. Живет, встрепенулось, будто еще не рожденный младенец.

Пальцы Рокуэла, искусные пальцы хирурга, старательно ощупывают мумию. Он наклонил голову. В неярком свете волосы кажутся совсем темными, кое-где поблескивает седина. Славное лицо, открытое, спокойное. Ему около тридцати пяти. Он слушает опять и опять, на гладко выбритых щеках проступает холодный пот. Невозможно поверить такой работе сердца.

Один удар за тридцать пять секунд.

А дыхание Смита — как этому поверить? — один вздох за четыре минуты. Движение грудной клетки неуловимо. Ну а температура?

Шестьдесят. [2]  Хартли засмеялся. Не очень-то приятный смех. Больше похожий на заблудшее эхо. Сказал устало:

— Он жив. Да, жив. Несколько раз он меня едва не одурачил. Я вводил ему адреналин, пытался ускорить пульс, но это не помогало. Уже три месяца он в таком состоянии. Больше я не в силах это скрывать. Потому я тебе и позвонил, Рокуэл. Он… это что-то противоестественное.

Да, это просто невозможно, — и как раз поэтому Рокуэла охватило непонятное волнение. Он попытался поднять веки Смита. Безуспешно. Их затянуло кожей. И губы срослись. И ноздри. Воздуху нет доступа…

— И все-таки он дышит…

Рокуэл и сам не узнал своего голоса. Выронил стетоскоп, поднял и тут заметил, как дрожат руки.

Хартли встал над столом — высокий, тощий, измученный.

— Смит совсем не хотел, чтобы я тебя вызвал. А я не послушался. Смит предупредил, чтобы я тебя не вызывал. Всего час назад.

Темные глаза Рокуэла вспыхнули, округлились от изумления.

— Как он мог предупредить? Он же недвижим.

Исхудалое лицо Хартли — заострившиеся черты, упрямый подбородок, сощуренные в щелку глаза — болезненно передернулось.

— Смит… думает. Я знаю его мысли. Он боится, как бы ты его не разоблачил. Он меня ненавидит. За что? Я хочу его убить, вот за что. Смотри. — Он неуклюже полез в карман своего мятого, покрытого пятнами пиджака, вытащил блеснувший вороненой сталью револьвер.

— На, Мэрфи. Возьми. Возьми, пока я не продырявил этот гнусный полутруп!

Макгайр попятился, на круглом красном лице — испуг.

— Терпеть не могу оружие. Возьми ты, Рокуэл.

Рокуэл приказал резко, голосом беспощадным, как скальпель: